Чапаев и Пустота (64 стр.)
– Знаете что, Василий Иванович, – сказал я, – давайте завершать с теорией. Лучше придумайте что-нибудь практическое.
– Практически, Петька, я тебе скажу, что, если ты боишься, нам обоим скоро хана. Потому что страх всегда притягивает именно то, чего ты боишься. А если ты ничего не боишься, ты становишься невидим. Лучшая маскировка – это безразличие. Если ты по-настоящему безразличен, никто из тех, кто может причинить тебе зло, про тебя просто не вспомнит и не подумает. Но если ты будешь елозить по стулу, как сейчас, то через пять минут здесь будет полно этих ткачей.
Я вдруг понял, что он прав, и ощутил стыд за свою нервозность, которая выглядела особенно жалкой на фоне его великолепного равнодушия. Разве не я сам совсем недавно отказался ехать с Котовским? Я был здесь потому, что выбрал это сам, и глупо было тратить эти, быть может, последние минуты моей жизни на опасения и страхи. Я посмотрел на Чапаева и подумал, что, в сущности, так и не узнал ничего про этого человека.
– Скажите, Чапаев, а кто вы на самом деле?
– Ты, Петька, лучше себе ответь, кто ты на самом деле. Тогда и про меня все поймешь. А то ты все время говоришь «я, я, я», совсем как этот бандит из твоего кошмара. А что это такое – «я»? Кто это? Посмотри-ка сам.
– Я хочу посмотреть, но…
– Так если ты хочешь, почему же ты сейчас смотришь не на себя, а на это «я», на это «хочу», на это «посмотреть» и на это «но»?
– Хорошо, – сказал я, – тогда ответьте на мой вопрос. Вы можете на него просто ответить?
– Могу, – сказал он, – толку-то.
– Не знаю, – ответил он.
По дощатым стенам бани щелкнуло две или три пули, полетели выбитые ими щепки, и я инстинктивно пригнул голову. Из-за двери донеслись тихие голоса – кажется, они что-то обсуждали. Чапаев налил два стакана, и мы, не чокаясь, выпили. После некоторого колебания я взял со стола луковицу.
– Я понимаю, что вы имеете в виду, – сказал я, откусывая от нее, – но ведь можно, наверно, ответить и по-другому?
– Можно, – сказал Чапаев.
– Так кто же вы, Василий Иванович?
– Я? – переспросил он и поднял на меня глаза. – Я отблеск лампы на этой бутылке.
Мне показалось, что свет, отражавшийся в его глазах, хлестнул меня по лицу. И тут, совершенно неожиданно для себя, я все понял и вспомнил.
– Самое интересное, – тихо прошептал я, – что я тоже.
– Так кто же это? – спросил он, указывая на меня пальцем.
– Пустота, – ответил я.
– А это? – он указал пальцем на себя.
– Отлично! А это? – он обвел рукой комнату.
– Не знаю, – сказал я.
В тот же миг звякнуло пробитое пулей окно, и стоявшая между нами бутыль лопнула, облив нас остатками самогона. Несколько секунд мы молча глядели друг на друга, а потом Чапаев встал, подошел к лавке, на которой лежал его китель, снял с него серебряную звезду и кинул ее мне через всю комнату.
Его движения неожиданно стали быстрыми и точными; трудно было поверить, что это тот самый человек, который только что пьяно покачивался на табурете, бессмысленно глядя на бутыль. Схватив со стола лампу, он быстро развинтил ее, выплеснул керосин на пол и швырнул в него горящий фитиль. Вслед за керосином вспыхнул разлившийся самогон, и комната осветилась мрачным светом занимающегося пожара. Лицо Чапаева, на которое легли глубокие тени от горящего на полу огня, вдруг показалось мне очень древним и странно знакомым. Одним движением опрокинув стол, он нагнулся и поднял узкий деревянный люк с металлическим кольцом.
– Пошли отсюда, – сказал он, – здесь больше делать нечего.
Нащупав лестницу, я стал спускаться в холодную сырую темноту. Дно колодца оказалось метрах в двух под уровнем пола; сначала я не мог понять, что мы собираемся делать в этой яме, а потом моя нога, которой я пытался нащупать стену, вдруг провалилась в пустоту. Сапог Чапаева, спускавшегося следом, задел мою голову.
– Вперед! – скомандовал он. – Живо!
От лестницы вел узкий и низкий ход, укрепленный деревянными подпорками. Я пополз вперед, безуспешно пытаясь разглядеть что-нибудь в темноте. Судя по довольно чувствительному сквозняку, выход был не очень далеко.
– Стой, – шепотом сказал Чапаев. – Надо минуту выждать.
Он был метрах в двух сзади. Я сел на землю и прислонился спиной к одной из подпорок. Долетали неразборчивые крики и шум; один раз я четко различил голос Фурманова, оравшего: «Не лезь, мать твою! Сгоришь! Я говорю, нет их там – ушли! А лысого поймали?» Я подумал об этих людях, мечущихся в тяжелых облаках дыма среди безобразных химер, созданных их коллективно помутненным разумом, и мне стало невероятно смешно.
– Эй, Василий Иванович! – тихо позвал я.
– Чего? – отозвался Чапаев.
– Я одну вещь понял, – сказал я. – Свобода бывает только одна – когда ты свободен от всего, что строит ум. Эта свобода называется «не знаю». Вы совершенно правы. Знаете, есть такое выражение: «Мысль изреченная есть ложь». Чапаев, я вам скажу, что мысль неизреченная – тоже ложь, потому что в любой мысли уже присутствует изреченность.
– Это ты, Петька, хорошо изрек, – отозвался Чапаев.
– Как только я знаю, – продолжал я, – я уже не свободен. Но я абсолютно свободен, когда не знаю. Свобода – это самая большая тайна из всех. Они, – я ткнул пальцем в низкий земляной потолок, – просто не знают, до какой степени они свободны от всего. Они не знают, кто они на самом деле. Они… – меня скрутило в спазмах неудержимого хохота, – они думают, что они ткачи…
– Тише, – сказал Чапаев. – Кончай ржать как лошадь. Услышат.
– То есть нет, они, – задыхаясь, выговорил я, – они даже не думают, что они ткачи… Они это знают…
Чапаев пихнул меня сапогом.
– Вперед, – сказал он.
Я несколько раз глубоко вдохнул, чтобы прийти в себя, и пополз дальше. Остаток пути мы проделали молча. Наверно, из-за узости и тесноты подземного коридора мне показалось, что он невероятно длинен. Под землей пахло сыростью и отчего-то сеном, причем этот запах чувствовался все отчетливей. Наконец мои вытянутые вперед руки уперлись в земляную стену. Я встал на ноги, выпрямился и больно ударился головой обо что-то железное. Ощупав темноту вокруг себя, я пришел к выводу, что стою в неглубокой яме, над краем которой находится какая-то железная плоскость. Между этой плоскостью и поверхностью земли оставался зазор примерно в полметра; я протиснулся в него, прополз метр или два, раздвигая заполняющее его сено, и наткнулся на широкое колесо из литой резины. Тут же я вспомнил огромный стог, возле которого постоянно дежурил неразговорчивый башкир с винтовкой, и понял, куда делся чапаевский броневик. Через секунду я уже стоял возле стога – с одной его стороны сено было разбросано, и виднелась приоткрытая клепаная дверь.
Усадьба была охвачена огнем; это зрелище было величественным и завораживающим, как, впрочем, и всякий большой пожар. Метрах в пятидесяти от нас среди деревьев горел другой костер, поменьше, – это пылала баня, где совсем недавно сидели мы с Чапаевым. Мне показалось, что я вижу вокруг нее людей, но это вполне могли быть изломанные тени деревьев, смещающиеся каждый раз, когда огонь вздрагивал под дуновением ветра. Видел я их или нет, люди, несомненно, там были: со стороны пожарищ прилетали безумные крики и стрельба. Если бы я не знал, что там происходит в действительности, можно было бы подумать, что какие-то два отряда ведут яростный ночной бой.
– Это я, – сказала Анна.
Она была в гимнастерке, галифе и сапогах, а в руках держала изогнутый металлический рычаг вроде тех, которыми заводят моторы.
– Слава Богу, – сказал я, – вы не представляете, как я переживал ваше отсутствие. Одна мысль о том, что этот пьяный сброд…
– Не дышите на меня луком, – перебила она. – Где Чапаев?
– Я здесь, – сказал Чапаев, вылезая из-под днища броневика.
– Почему так долго? – спросила она. – Я начала волноваться.
– Петр никак не хотел понимать, – ответил он. – Был момент, когда я решил, что мы там и останемся.
– А теперь он понял? – спросила Анна.
Чапаев поглядел на меня.
– Да ничего он не понял, – сказал он. – Просто там такая стрельба началась…
– Послушайте, Чапаев, – начал было я, но он остановил меня повелительным жестом.
– Все в порядке? – спросил он у Анны.
– Да, – сказала она, подавая ему рычаг.
Я вдруг понял, что Чапаев, как всегда, прав: не было ничего такого, про что можно было бы сказать, что я это понял.
Второй образ Василия Чапаева (условно названный нами образом народного любимца) мы наблюдаем во время его выступления перед рабочими-ткачами. Петр Пустота, отмечает, что смысл речи Чапаева ускользает от него, но, «судя по тому, как рабочие вытягивали шеи, вслушивались и кивали, иногда начиная довольно скалиться, он говорил что-то близкое их рассудку» (113). Речь Чапаева перенасыщена просторечиями и бранной лексикой: « — Ребята! Собрались вы тут сами знаете на што. Неча тут смозоливать. Всего навидаетесь, все испытаете. Нешто можно без этого? А? На фронт приедешь — живо сенькину мать куснешь. А што думал — там тебе не в лукошке кататься… Только бы дело свое не посрамить — то-то оно, дело-то!… Как есть одному без другого никак не устоять… А ежели у вас кисель пойдет — какая она будет война. Надо, значит, идти — вот и весь сказ, такая моя командирская зарука…» (114).Особенности произношения просторечной лексики выделяются на письме: «што», «нешто». Чтобы добиться доверия народа к себе, в речи Чапаев использует устойчивые просторечные словосочетания: «сенькина мать», «не в лукошке кататься», «кисель пойдет», «вот и весь сказ». Синтаксические средства – обилие восклицательных и вопросительных предложений, тире между предикативными частями в бессоюзном предложении – используются, потому что эти средства на письме показывают особенности его устной речи при обращении к народу: паузы, сделанные им, выделение каких-либо важных для народных масс фактов, создание диалогичности – вызов ответной реакции публики. Когда ошеломленный Петр Пустота спрашивает у Чапаева, что такое «зарука», тот, улыбнувшись, отвечает: «Знаете, Петр, когда приходится говорить с массой, совершенно не важно, понимаешь ли сам произносимые слова. Важно, чтобы их понимали другие. Нужно просто отразить ожидания толпы. Некоторые достигают этого, изучая язык, на котором говорит масса, а я предпочитаю действовать напрямую. Так что если вы хотите узнать, что такое «зарука», вам надо спрашивать не у меня, а у тех, кто стоит сейчас на площади» (117). После этого объяснения читатель перестает соотносить командира с только что произнесенной им вызывающей речью.
Когда Петр Пустота встречает Василия Чапаева в следующий раз, он находит того в бане, изрядно пьяного, в рубахе расстегнутой до середины живота, и тогда Пустота думает, не ошибка ли это, потому что «вид у него [Чапаева] был совершенно затрапезный» (196) и совершенно не походил на тот образ, который сохранила память Петра. Чапаев обращается к недоумевающему Петьке: «Ты героя брось ломать. Что за слух тут такой идет, что у тебя память отшибло? Я думаю, что ты, Петька, просто воду мутишь» (196) (когда тот не мог вспомнить, когда они перешли на «ты»). Он использует просторечные фразеологизмы «героя брось ломать», «память отшибло», «воду мутишь», которые выражают недоверчивость, пренебрежение Чапаева к слухам о Пустоте и его поведению, а также указывает на их близкие, дружеские отношения. Дальше Чапаев продолжает в том же духе, он начинает «переделывать» философские термины, произносимые Петром, в бранные или просторечные слова: «— Скажем так, Василий Иванович, — не снисхождение чего-то к чему-то, а акт снисхождения, взятый сам в себе. Я бы даже сказал, онтологическое снисхождение. — А енто логическое снисхождение где происходит? — спросил Чапаев, нагибаясь и доставая из-под стола еще один стакан» (198); («онтологическое» превращается в «енто логическое») «— Весь этот разговор довольно примитивен. Мы ведь начали с того, кто я по своей природе. Если угодно, я полагаю себя… Ну скажем, монадой. В терминах Лейбница. — А кто тогда тот, кто полагает себя этой мандой?» (204) («монада» — в «манда»). Такой прием указывает на то, что Чапаев не относится к философским рассуждениям Петра серьезно, так как знает истину, а все эти размышления кажутся ему смешными, несовершенными, лживыми.
